Глава 53. Восточная исправительная тюрьма штата Пенсильвания

Восточная исправительная тюрьма штата Пенсильвания, в которой Каупервуду предстояло отбыть четыре года и три месяца одиночного заключения, находилась на углу улиц Фейрмаунт и Двадцать первой, в огромном здании из серого камня; хмурое и величественное, это здание несколько напоминало дворец Сфорца в Милане, хотя, разумеется, в архитектурном отношении сильно уступало ему. Его серые стены тянулись вдоль четырех улиц, и оно высилось одинокое и неприступное, как и положено тюрьме. Стена, опоясывавшая огромный — свыше десяти акров — участок тюрьмы и сообщавшая ей значительную долю ее угрюмого величия, имела тридцать пять футов в вышину и свыше семи в толщину. Сама тюрьма, невидимая с улицы и состоявшая из семи корпусов, раскинувшихся наподобие щупальцев осьминога вокруг центрального здания, занимала почти две трети огороженного стеною пространства, так что для лужаек и газонов оставалось очень мало места. Эти корпуса, вплотную примыкавшие к наружным стенам, имели сорок два фута в ширину и сто восемьдесят в длину; четыре из них были двухэтажные. Окна в них заменялись узенькими просветами в крышах длиной не больше трех с половиной футов и шириной дюймов в восемь. При некоторых камерах нижнего этажа были устроены крохотные дворики — десять на шестнадцать футов, то есть размером не превышающие самих камер и в свою очередь обнесенные высокими кирпичными стенами. Стены камер, полы в них и крыши - все было из камня; камнем были выложены и коридоры, имевшие лишь десять футов в ширину и в одноэтажных галереях — пятнадцать футов в вышину. Тому. кто из центрального помещения, так называемой ротонды, смотрел на уходившие вдаль проходы, все казалось несоразмерно узким и сдавленным. Железные двери,— перед ними имелись еще массивные деревянные, для того, чтобы в случае надобности совершенно изолировать заключенных,— производили тяжелое, гнетущее впечатление. Света в помещениях было в общем достаточно, так как стены часто белились, а узкие отверстия в крыше застеклялись на зиму матовым стеклом, но все было так голо, так утомительно для глаза, как это бывает только в местах заключения с их скупым и чисто утилитарным оборудованием. В этих стенах несомненно шла жизнь — тюрьма насчитывала в то время четыреста заключенных, и почти все камеры были заняты. Но никто из обитателей тюрьмы этой жизни не видел и не ощущал. Здесь люди жили и в то же время не жили. Кое-кого из заключенных после многих лет пребывания в тюрьме назначали "старостами", но таких было немного. В тюрьме имелись: пекарня, механическая и столярная мастерские, кладовая, мельница и огороды, но для обслуживания всех этих заведений требовалось очень немного людей.

Тюрьма, основанная в 1822 году, постепенно разрасталась, корпус за корпусом, пока не достигла своих нынешних, весьма внушительных, размеров. Население ее было разнообразно как по своему умственному развитию, так и по совершенным преступлениям — от мелкой кражи до убийства. Правила тюремного распорядка определялись так называемой "пенсильванской системой", которая, в сущности, сводилась к одиночному заключению, соблюдению полного безмолвия и индивидуальному труду в изолированных камерах.

Если не считать недавнего пребывания в окружной тюрьме, собственно даже не очень походившей на тюрьму, то Каупервуд никогда в жизни не бывал в подобном заведении. Однажды, когда он еще. мальчиком бродил по окрестным городам, ему случилось пройти мимо "арестного дома", как назывались тогда городские тюрьмы,—небольшого серого здания с высокими зарешеченными окнами,— и в одном из мрачных оконных проемов второго этажа он увидел какого-то пропойцу или бродягу с испитым бескровным лицом, всклокоченными волосами и мутным взглядом; заметив Фрэнка, тот крикнул ему (это было летом, и окна стояли открытыми):

— Эй, сынок, сбегай-ка и купи мне табачку, идет?

Фрэнк поднял глаза и, пораженный и испуганный отталкивающей внешностью арестанта, ответил, не подумав:

— Нет... не могу.

— Ну, смотри, как бы тебя самого когда-нибудь не упрятали под замок, стервец!— в бешенстве крикнул бродяга, видимо еще не вполне протрезвившийся после вчерашнего пьянства.

Каупервуд никогда не вспоминал об этом эпизоде, но тут он вдруг всплыл в его памяти. Вот и его сейчас запрут в этой мрачной, унылой тюрьме; на улице метет метель, и он будет беспощадно выброшен из жизни.

Никому из близких не позволили сопровождать его за наружную ограду, даже Стеджеру, хотя он и получил разрешение навестить Каупервуда позднее. Это правило соблюдалось незыблемо. Зандерса, имевшего при себе сопроводительные бумаги и знакомого привратнику, пропустили немедленно. Остальные повернули назад, грустно распрощавшись с Каупервудом, который старался вести себя так, словно все это было только малозначащим эпизодом,—да так он, собственно, и относился к тому, что с ним произошло.

— Ну что ж, до свиданья,— сказал он, пожимая всем руки.— Ничего плохого со мной не случится, и я скоро выберусь отсюда. Вот увидите! Пусть Лилиан не слишком расстраивается.

Он вступил на тюремный двор, и ворота с зловещим лязгом захлопнулись за ним. Зандерс пошел вперед под темными, мрачными сводами высокой подворотни во вторым воротам, где уже другой привратник огромным ключом отпер решетчатую калитку. Очутившись в тюремном дворе, Зандерс свернул налево в маленькую канцелярию; там за высокой конторкой стоял тюремный чиновник в синем форменном мундире, худой, светловолосый, с узкими серыми глазками. На его обязанности лежала регистрация заключенных. Взяв бумаги, поданные ему помощником шерифа, он деловито просмотрел их. Это был приказ о приемке Каупервуда. Чиновник в свою очередь выдал Зандерсу справку о том, что принял от него заключенного, и помощник шерифа удалился, весьма довольный чаевыми, которые Каупервуд сунул ему в руку.

— Желаю вам доброго здоровья, мистер Каупервуд,— сказал он на прощанье.— Весьма сожалею и надеюсь, что вам здесь будет не так уж плохо!

Он хотел прихвастнуть перед надзирателем близким знакомством с этим необычным заключенным, и Каупервуд, верный своей политике тонкого притворства, сердечно пожал ему руку.

— Весьма признателен, мистер Зандерс, за вашу любезность,— сказал он и повернулся к своему новому начальству с видом человека, желающего произвести как можно более выгодное впечатление.

Он знал, что попадает теперь в руки мелких чиновников, от которых целиком зависит, будут ли ему предоставлены какие-либо льготы, или не будут. Ему хотелось сразу показать этому надзирателю, что он готов беспрекословно подчиниться всем правилам, что он уважает начальство, но и себя унижать не намерен. Морально он был подавлен, но не терял присутствия духа даже здесь в тисках машины правосудия, в исправительной тюрьме штата, которой он всеми правдами и неправдами старался избежать.

Надзиратель, некий Роджер Кендал, несмотря на свою тщедушную и типично чиновничью внешность, был человеком довольно способным, во всяком случае по сравнению с другими представителями тюремной администрации; догадливый, не слишком образованный, не слишком умный по природе, не слишком усердный, недостаточно энергичный, чтобы держаться на своей должности, он неплохо разбирался в арестантах, так как уже без малого двадцать шесть лет имел с ними дело. Относился он к ним холодно, недоверчиво, критически.

Ни с кем не допускал ни малейшей фамильярности и требовал точного соблюдения всех правил внутреннего распорядка.

Каупервуд вошел в красивом синевато-сером костюме, превосходно сшитом сером пальто, в черном котелке по последней моде, в новых ботинках из тончайшей кожи, в галстуке из плотного шелка спокойной и благородной расцветки. Его волосы и усы свидетельствовали о заботливом уходе опытного парикмахера, холеные ногти блестели.

С первого же взгляда на него надзиратель понял, что перед ним птица высокого полета, из тех, кого превратности судьбы редко забрасывают в его сети.

Каупервуд стоял посреди комнаты, казалось ни на кого и ни на что не глядя, но все замечал.

— Заключенный номер три тысячи шестьсот тридцать три,— сказал Кендал писарю, передавая ему листок желтой бумаги, на котором значилось полное имя Каупервуда и порядковый номер, исчислявшийся со дня основания тюрьмы.

Писарь из арестантов занес эти данные в книгу, а листок отложил в сторону для передачи "старосте", которому предстояло отвести Каупервуда в так называемый "пропускник".

— Вам надо будет раздеться и принять ванну,— обратился Кендал к Каупервуду, с любопытством разглядывая его.— Правда, вам едва ли нужна ванна, но у нас уж такое правило.

— Благодарю вас,— отвечал Каупервуд, довольный, что даже здесь он, видимо, производил должное впечатление.— Я готов подчиняться всем правилам.

Он собирался уже снять пальто, но Кендал движением руки остановил его и позвонил. Из соседней комнаты вошел не то служитель, не то "староста". Это был маленький, смуглый кривобокий человечек. Одна нога у него была короче другой, а следовательно, и одно плечо ниже другого. Несмотря на впалую грудь, косые глаза и неровную походку, он двигался довольно проворно. Одежда его состояла из мешковатых полосатых штанов и такой же полосатой, как полагалось в тюрьме, куртки, из-под которой виднелась фуфайка с открытым воротом; на голове у него сидела непомерной величины полосатая же шапка, показавшаяся Каупервуду особенно отвратительной. Фрэнк не мог отделать от неприятного впечатления, которое произвели на него косые глаза этого человека под торчащим козырьком. У "старосты" была дурацкая и льстивая манера, каждую минуту отдавать честь, прикладывая руку к шапке. Это был "домушник", и ему "припаяли" десять лет, но благодаря хорошему поведению он добился чести работать в канцелярии и без унизительного мешка, натянутого на голову. За это он был весьма признателен начальству. Сейчас он смотрел на Кендала глазами боязливой собаки, а на Каупервуда поглядывал лукаво, как бы показывая, что прекрасно понимает его положение и не питает к нему доверия.

В глазах обычного арестанта все товарищи по несчастью равны; более того, он утешается сознанием, что все они не лучше его. Пусть судьба жестоко расправилась с ним,— он в мыслях не менее жестоко расправляется с другими заключенными. Малейший намек, преднамеренный или случайный, что я, мол, честнее тебя, в стенах тюрьмы считается самым тяжким, самым непростительным грехом. Этот "староста" был так же неспособен понять Каупервуда, как муха — понять движение маховика. но, мелкая сошка, он был уверен, что раскусил новичка. Мошенник — мошенник и есть, а потому Каупервуд для него ничем не отличался от последнего карманного воришки. Он немедленно почувствовал желание унизить его, поставить на одну доску с собой.

— Вам придется вынуть из карманов все, что у вас есть,— обратился Кендал к Каупервуду. Обычно он просто приказывал: "Обыскать заключенного!"

Каупервуд шагнул к нему и вынул из кармана кошелек с двадцатью пятью долларами, перочинный нож, карандаш, маленькую записную книжку и крохотного слоненка из слоновой кости, подаренного ему Эйлин "на счастье", которым он очень дорожил именно потому, что это был ее подарок. Кендал с любопытством посмотрел на слоненка.

— Можете увести его,— кивнул он "старосте". Каупервуду еще предстояла процедура разоблачения и купания.

— Сюда,— сказал тот и, пройдя вперед, ввел Каупервуда в соседнюю комнату, где за загородками стояли три старые чугунные ванны, а на грубых деревянных полках лежало простое мыло, жесткое, застиранное полотенце и прочие принадлежности для умывания. Рядом с полками были вбиты крючки для одежды.

— Залезай сюда,— распорядился, "староста", Томас Кьюби, показывая на одну из ванн.

Каупервуд понял, что это было началом мелочного и неотступного надзора, но счел за благо сохранить свое обычное благодушие.

— Сейчас, сию минуту,— сказал он.

"Староста" несколько смягчился.

— Сколько тебе припаяли?— осведомился он.

Каупервуд недоумевающе посмотрел на него. Он не понял вопроса. "Староста", сообразив, что этот новичок не знает тюремного жаргона, повторил:

— Сколько же тебе припаяли? Ну, на сколько лет тебя засадили?

— А! Понимаю,— догадался Каупервуд.— На четыре года и три месяца.

Он решил не раздражать этого человека. Так будет лучше.

— За что?— полюбопытствовал Кьюби.

Каупервуд на мгновение растерялся.

— За кражу,— отвечал он.

—Ну, ты легко отделался!—заметил Кьюби.—Меня закатали на целый десяток. Судья попался олух.

Кьюби никогда не слыхал о преступлении Каупервуда. А если бы и слыхал, не мог бы понять всех тонкостей его дела. Каупервуд не испытывал ни малейшего желания продолжать беседу, да и не знал, что говорить. Ему хотелось, чтобы этот субъект поскорее убрался отсюда! Но тот продолжал стоять. Лучше уж поскорее очутиться в камере наедине с собой!

— Да, это обидно!— посочувствовал он, к "староста" тотчас понял, что этот человек — не свой брат арестант, иначе он не сказал бы ничего подобного.

Кьюби открыл краны. Каупервуд тем временем разделся и теперь стоял голый, не смущаясь присутствием этого полудикаря.

— Не забудь и голову помыть!— сказал Кьюби и вышел.

Пока ванна наполнялась, Каупервуд размышлял над своей участью. Поразительно, до чего жестоко обходилась с ним судьба в последнее время. В отличие от большинства людей в его положении, он не терзался угрызениями совести и не считал себя виновным в бесчестном поступке. Ему просто не повезло. Подумать только, что он очутился здесь, в этой огромной безмолвной тюрьме, что он арестант и должен теперь стоять возле этой отвратительной чугунной ванны, а за ним надзирает тронувшийся в уме преступник!

Он сел в ванну, наскоро помылся едким желтым мылом и вытерся грубым серым полотенцем, потом потянулся за бельем, но оно исчезло.

В эту минуту вошел Кьюби.

— Поди-ка сюда!—бесцеремонно позвал он.

Каупервуд нагишом последовал за ним. Его провели через канцелярию в комнату, где были весы, измерительные приборы, регистрационные книги и прочее. К нему снова подошел Кьюби, ожидавший его у двери, а писарь, завидев его, машинальным движением взял чистый бланк. Кендал внимательно оглядел статную фигуру Каупервуда, начинавшую уже полнеть в талии, и мысленно отметил, что этот заключенный сложением выгодно отличается от большинства своих собратьев.

— Становитесь на весы!— скомандовал Кьюби.

Каупервуд повиновался. Надзиратель подвигал гирями и тщательно проверил цифры.

— Вес — сто семьдесят пять!— объявил он.— Теперь вот сюда!

Он указал на стену, по которой от пола тянулась тонкая вертикальная планка, достигавшая семи с половиной футов в высоту. По ней скользила рейка, опускавшаяся на голову стоявшего под нею человека. Сбоку на планке были отмечены дюймы и доли дюйма — половинки, четверти, осьмушки и так далее, справа находилось приспособление, измеряющее длину руки. Каупервуд понял, что от него требуется, и, став под рейку, застыл в неподвижности,

— Ноги вместе, плотней к стене!— командовал Кьюби.— Вот так! Пять футов девять дюймов и десять шестнадцатых!— выкрикнул он, и писарь в углу занес эти данные в регистрационный бланк.

Затем Кьюби достал рулетку и принялся измерять руки Каупервуда, его ноги, грудь, талию, бедра. Он громко выкликал цвет его глаз, волос, усов и, заглянув ему в рот, добавил в заключение:

— Зубы все целы!

После того как Каупервуд еще раз сообщил свой адрес, возраст, профессию и на вопрос, знает ли он какое-нибудь ремесло, дал отрицательный ответ, ему разрешили вернуться в ванную комнату и надеть приготовленную для него тюремную одежду — грубое шершавое белье, белую бумажную фуфайку с открытым воротом, толстые голубовато-серые бумажные носки, подобных которым он никогда в жизни не носил, и необыкновенно жесткие и тяжелые, словно сделанные из дерева или железа, башмаки со скользкой подошвой. Затем он облачился в мешковатые арестантские штаны из полосатой ткани и бесформенную куртку. Он, не мог не знать, что в этом костюме у него нелепый и жалкий вид. Когда он снова вошел в канцелярию надзирателя, его охватило какое-то странное, мучительное чувство безнадежности, которого он никогда еще не испытывал и сейчас всячески старался подавить в себе. Так вот, значит, как поступает общество с преступником. Отталкивает его от себя, срывает с него достойные одежды, облекает его вот в эти отрепья. Тоска и злоба овладели им; как он ни силился, ему не удавалось справиться с нахлынувшими на него ощущениями. Он всегда ставил себе за правило — скрывать то, что он чувствует, но сейчас это было ему не под силу. В этой одежде он чувствовал себя униженным, несуразным и знал, что таким же видят его и другие. Огромным усилием воли он все же заставил себя казаться спокойным, покорным и внимательным ко всем, кто теперь начальствовал над ним. В конце концов, думал он, надо смотреть на это, как на игру, как на дурной сон, или представить себе, что ты попал в болото, из которого, если тебе повезет, еще есть надежда благополучно выбраться. Он верил в свою звезду. Долго это продолжаться не может. Это только нелепая и непривычная роль, в которой он выступает на давно изученных им подмостках жизни.

Кендал те м временем продолжал разглядывать Каупервуда.

— Ну-ка поищи для него шапку!— приказал он своему помощнику.

Тот подошел к шкафу с нумерованными полками, достал оттуда безобразную полосатую шапку с высокой тульей и прямым козырьком и предложил Каупервуду примерить ее. Шапка пришлась более или менее впору, и Каупервуд решил, что настал конец его унижениям. Больше, казалось, уже не во что было его наряжать. Но он ошибся.

— Теперь, Кьюби, отведи его к мистеру Чепину,— приказал Кендал.

Кьюби понял. Он отправился назад в ванную и принес оттуда вещь, о которой Каупервуд знал лишь понаслышке: белый, в синюю полоску, мешок, по длине и ширине равный приблизительно половине обыкновенной наволочки. Развернув мешок, Кьюби встряхнул его и приблизился к Каупервуду. Таков был обычай. Применение этого мешка, установившееся в ранние дни существования тюрьмы, имело целью лишить заключенного ориентации и тем самым предупредить возможность побега. С этого момента Каупервуд уже не имел права общаться с кем-либо из заключенных, вступать с ними в беседу, даже видеть их; разговаривать с тюремным начальством тоже воспрещалось, он обязан был лишь отвечать на вопросы, Это был жестокий метод, но он строго соблюдался здесь, хотя, как позднее узнал Каупервуд, и на этот счет можно было добиться известных послаблений.

— Придется тебе надеть эту штуку,— сказал Кьюби, раскрывая колпак над головой Каупервуда.

Каупервуд понял. Когда-то, давно, он слышал об этом обычае. В первое мгновение он, правда, опешил и взглянул на мешок с неподдельным удивлением, но тут же поднял руки, чтобы помочь натянуть его.

— Не надо,— сказал Кьюби.— Опусти руки! Я и сам справлюсь.

Каупервуд повиновался. Мешок, нахлобученный на голову, доходил ему до груди, так что он ничего не видел. Он почувствовал себя несчастным, пришибленным, почти раздавленным. Эта синяя в белую полоску тряпка едва не лишила его самообладания. Неужели, подумал он, нельзя было избавить меня от этого последнего унижения?

— Пойдем!— сказал ему провожатый, и Каупервуда повели — куда, этого он уже не видел.

— Оттяни немного нижний край и ты увидишь, что у тебя под ногами,— посоветовал Кьюби.

Каупервуд так и сделал; теперь он уже различал свои ноги и кусок пола, на который ступал. И так его, почти ничего не видящего, вели сначала по короткому переходу, потом по длинному коридору, через комнату, где сидели Дежурные надзиратели, и, наконец, вверх по узенькой железной лестнице, к надзирателю второго этажа. Здесь он услышал голос Кьюби:

— Мистер Чепин, я привел вам от мистера Кендала нового заключенного!

— Сейчас иду,— донесся откуда-то неожиданно приятный голос.

Чья-то большая, тяжелая рука подхватила Каупервуда за локоть, и его повели дальше.

— Теперь уже недалеко,— произнес тот же голос.— А там я сниму с вас мешок.

И Каупервуд почему-то,— возможно, потому, что в этих словах ему послышалась нотка сочувствия,— почувствовал, как спазма сдавила его горло.

Ему оставалось сделать еще только несколько шагов.

Они подошли к двери, и спутник Каупервуда открыл ее огромным железным ключом. Затем та же большая рука тихонько подтолкнула Каупервуда. В ту же секунду его освободили от мешка, и он увидел, что находится в узенькой выбеленной камере, довольно сумрачной, без окон, но с нешироким застекленным отверстием в потолке. Посредине одной из боковых стен на крючке висела жестяная лампочка, видимо служившая для вечернего освещения. В одном углу стояла железная койка с соломенным матрацем и двумя синими, вероятно никогда не стиранными, одеялами. В другом была приделана небольшая раковина с медным краном. На стене против койки находилась маленькая полочка. В ногах стоял грубый деревянный стул с уродливой круглой спинкой; в углу возле раковины торчала обмызганная метла. Там же красовалась и чугунная параша, опорожнявшаяся в сточный жолоб возле стены и, видимо, промывавшаяся вручную. В камере водились крысы и другие паразиты, отчего там стоял пренеприятный запах. Пол был каменный. Взгляд Каупервуда, сразу охватив все это, остановился на тяжелой двери, крест-накрест забранной толстыми железными прутьями и снабженной массивным блестящим замком. Он увидел также, что за этой железной дверью имелась вторая, деревянная, которая окончательно изолировала его от внешнего мира. О ясном, всеочищающем солнечном свете здесь нечего было и мечтать. Чистота всецело зависела от охоты и умения заключенного пользоваться водой, мылом и метлой.

Оглядев камеру, Каупервуд перевел взор на м-ра Чепина — надзирателя; это был крупный, тяжеловесный, медлительный человек, весь словно покрытый толстым слоем пыли, но явно незлобивый. Мундир тюремного ведомства мешковато сидел на его нескладной фигуре. М-р Чепин стоял с таким видом, словно ему не терпелось скорее сесть. Его грузное тело отнюдь не казалось сильным, добродушная физиономия сплошь поросла седоватой щетиной. Плохо подстриженные волосы смешными патлами выбивались из-под огромной фуражки. И тем не менее Чепин произвел на Каупервуда очень неплохое впечатление. Более того, он тотчас же подумал, что этот человек, пожалуй, отнесется к нему внимательнее, чем до сих пор относились другие. Это его ободрило. Он не мог знать, что перед ним надзиратель "пропускника", в ведении которого ему предстояло пробыть всего две недели, до полного ознакомления с правилами тюремного распорядка, и что сам он был всего лишь одним из двадцати шести заключенных, препорученных м-ру Чепину.

Для ускорения знакомства сей почтенный муж подошел к койке и уселся на нее. Каупервуду он указал на деревянный стул, и тот, пододвинув его к себе. в свою очередь на него опустился.

— Ну, вот вы и здесь!— благодушнейшим тоном констатировал м-р Чепин; он был человек немудрящий, благожелательный, многоопытный в обращении с заключенными и неизменно снисходительный к ним. Годы, врожденная доброта и религиозные убеждения — он был квакер — располагали его к милосердию, но в то же время его служебные наблюдения, как позднее узнал Каупервуд, привели его к выводу, что большинство заключенных по натуре испорченные люди. Как и Кендал, он всех их считал безвольными, ни на что не годными, преданными различным порокам, и, в общем, не ошибался. Но при этом он сохранял свое старческое добродушие и отеческую мягкость в обращении, ибо, подобно многим слабым и недалеким людям, превыше всего ставил человеческую справедливость и добропорядочность.

— Да, вот я и здесь, мистер Чепин,— просто отвечал Каупервуд. Он запомнил имя надзирателя, слышанное от "старосты", и старик был этим очень польщён.

Старый Чепин чувствовал себя несколько озадаченным. Перед ним сидел знаменитый Фрэнк А. Каупервуд, о котором он не раз читал в газетах, крупный банкир, ограбивший городское казначейство. И ему и его соучастнику, Стинеру — это Чепин тоже вычитал из газет — предстояло отбыть здесь изрядный срок. Пятьсот тысяч долларов в те дни были огромной суммой, много большей, чем пять миллионов сорок лет спустя. Чепина поражала даже самая мысль о растрате такой неимоверной суммы, не говоря уж о махинациях, которые, судя по газетам, проделал с этими деньгами Каупервуд. У старика был давно разработан перечень вопросов, которые он предлагал каждому новому заключенному: жалеет ли тот, что совершил преступление, намерен ли он исправиться, если обстоятельства будут тому благоприятствовать, живы ли его родители, и так далее. И по тому, как они отвечали — равнодушно, с раскаянием или с вызовом,— он решал, заслуженное ли они несут наказание. Он отлично понимал, что с Каупервудом нельзя говорить, как с каким-нибудь взломщиком, грабителем, карманником либо престо воришкой и мошенником. Но иначе разговаривать не умел.

— Так, так,— продолжал он.— Вы, надо полагать, никогда и не думали попасть в такое место, мистер Каупервуд?

— Не думал,— подтвердил тот.— Несколько месяцев тому назад я не поверил бы этому, мистер Чепин! Я не считаю, что со мной поступили справедливо, но теперь, конечно, поздно об этом говорить.

Он видел, что старому Чепину хочется прочесть ему маленькое нравоучение, и готов был выслушать его. Скоро он останется один, и ему не с кем будет даже перемолвиться словом; если можно установить с этим человеком более или менее дружеское общение, тем лучше. В бурю хороша любая гавань, а утопающий хватается и за соломинку.

— Да, конечно, все мы в жизни совершаем ошибки.— с чувством собственного превосходства продолжал м-р Чепин, наивно убежденный в своих способностях пастыря и проповедника.— Мы не всегда знаем, что выйдет из наших хитроумных планов, верно я говорю? Вот вы теперь находитесь здесь, и вам, надо думать, обидно, что многое обернулось не так, как вы рассчитывали. Но если бы все началось сначала, я думаю, вы не стали бы повторять то, что вы сделали, как вы скажете?

— Нет, мистер Чепин, в точности, пожалуй, не стал бы повторять,— довольно искренне ответил Каупервуд,— хотя должен сказать, что я считал себя правым во всех своих поступках. Я нахожу, что, с точки зрения юридической, со мной поступили отнюдь не правильно.

— Н-да, так оно всегда бывает,— задумчиво почесывая свою седую голову и благодушно улыбаясь, продолжал Чепин.— Я часто говорю молодым парням, которые попадают сюда, что мы знаем гораздо меньше, чем нам кажется. Мы забываем, что на свете есть люди не глупее нас и что всегда найдется кому за нами поглядывать. И суд, и сыщики, и тюрьма — все время начеку; оглянуться не успеешь, и тебя уже схватили. Этого не миновать тому, кто дурно ведет себя.

— Да, вы правы, мистер Чепин,— согласился Каупервуд.

— Ну, а теперь,— заметил старик, после того как он важно изрек еще несколько нравоучительных, но, в общем, вполне благожелательных соображений.— вот ваша койка и стул, а там вот умывальник и клозет. Смотрите, держите все в чистоте и порядке! (Можно было подумать, что он вверяет Каупервуду нивесть какое ценное имущество.) Вы должны сами по утрам прибирать свою постель, подметать пол, промывать парашу и содержать камеру в опрятном виде. Никто другой за вас этого делать не станет. Приступайте к работе с самого утра, как только встанете, а потом, около половины седьмого, вам принесут поесть. Подъем у нас в половине шестого.

— Слушаю, мистер Чепин,— учтиво отвечал Каупервуд.— Можете быть уверены, что все будет выполнено в точности.

— Вот, собственно, и все,— произнес Чепин.— Раз в неделю вы должны мыться с ног до головы, для этого я вам дам чистое полотенце. Каждую пятницу полагается мыть пол в камере.— Каупервуда при этом сообщении слегка передернуло.— Если захотите, можно получить горячую воду. Я прикажу служителю. Что касается родных и друзей...—Он встал с койки и встряхнулся, как огромный лохматый пес.— Вы женаты, не так ли?

— Да,— подтвердил Каупервуд.

— Ну, так вот, по правилам, ваша жена и друзья могут навещать вас раз в три месяца, а ваш адвокат... У вас, верно, есть адвокат?

— Да, сэр,— отвечал Каупервуд, которого начал забавлять этот разговор.

— Ну, вот, ваш адвокат, если ему угодно, может приходить каждую неделю, даже каждый день. Насчет адвокатов никакого запрета нет. Писать письма разрешается только раз в три месяца, а если захотите чего-нибудь из тюремной лавки — табаку, скажем, или чего другого,— то напишите на записке, и раз у начальника тюрьмы есть ваши деньги, я вам все доставлю.

Старик безусловно не польстился бы на взятку. В нем еще были живы старые традиции, но со временем подарки или лесть несомненно сделают его сговорчивее и покладистей. Каупервуд уразумел это довольно скоро.

— Хорошо, мистер Чепин. я все понял,— сказал он, поднимаясь, как только поднялся старик.

— Когда пробудете здесь две недели,— задумчиво добавил Чепин (он забыл упомянуть об этом раньше),— начальник тюрьмы отведет вам постоянную камеру где-нибудь внизу. К тому времени вам надо будет решить, какой работой вы хотите заняться. Если вы будете примерно вести себя, то не исключено, что вам отведут камеру с двориком.

Он вышел, и дверь зловеще замкнулась за ним. Каупервуд остался один, немало огорченный последними словами Чепина. Только две недели — потом его переведут от этого славного старика к другому, неизвестному надзирателю, с которым, возможно, не так-то легко будет поладить.

— Если я вам понадоблюсь — заболеете или еще что случится, у нас тут придуман свой сигнал,— Чепин вновь приоткрыл дверь.— Вывесьте полотенце сквозь прутья дверной решетки, только и всего. Я увижу, когда буду проходить, и зайду узнать, что вам нужно.

Каупервуд, сильно упавший духом, на миг оживился.

— Слушаю, сэр,— сказал он.— Благодарю вас, мистер Чепин!

Старик ушел, и Каупервуд слышал, как на цементном полу постепенно замирали его шаги. Он стоял, напрягая слух, и до него долетал чей-то кашель, слабое шарканье ног, гудение какой-то машины, железный скрежет вставляемого в замок ключа. Все эти звуки доносились приглушенно, как бы издалека. Каупервуд приблизился к своему ложу: оно не отличалось чистотой, постельного белья на нем вовсе не было; он пощупал рукой узкий и жесткий матрац. Так вот на чем отныне предстоит ему спать, ему, человеку, так любившему комфорт и роскошь, так умевшему ценить их! Что, если бы Эйлин или кто-нибудь из его богатых друзей увидел его сейчас? При мысли о том, что в этой постели могут быть насекомые, он почувствовал приступ тошноты. Что тогда делать? Единственный стул был очень неудобен. Свет, пробивавшийся сквозь отверстие в потолке, скудно освещал камеру. Каупервуд старался внушить себе, что понемногу привыкнет к этой обстановке, но взгляд его упал на парашу в углу, и он снова почувствовал отвращение. Вдобавок здесь еще начнут шнырять крысы, это более чем вероятно. Ни картин, ни книг, ничего, что радовало бы глаз, даже размяться и то негде, а кругом ни души, только четыре голые стены и безмолвие, в которое он будет погружен на всю ночь, когда закроют толстую наружную дверь. Какая страшная участь!

Каупервуд сел и принялся обдумывать свое положение. Итак, он все же заключен в Восточную исправительную тюрьму, где, по расчетам его врагов (в том числе и Батлера), ему придется провести четыре долгих года. даже больше. Стинер, вдруг промелькнуло у него в голове, сейчас, вероятно, подвергается всем процедурам, каким только что подвергли его самого. Бедняга Стинер! Какого он свалял дурака! Что ж, теперь он расплачивается за свою глупость. Разница между ним и Стинером та, что Стинера постараются вызволить отсюда. Возможно, что уже сейчас его участь так или иначе облегчена, о чем ему, Каупервуду, ничего неизвестно. Он потер рукой подбородок и задумался — о своей конторе, о доме, о друзьях и родных, об Эйлин. Потом потянулся за часами, но тут же вспомнил, что их у него отобрали. Значит, он лишен возможности даже установить время. У него не было ни записной книжки, ни пера, ни карандаша, чтобы хоть чем-нибудь отвлечься. К тому же он с самого утра ничего не ел. Но это неважно. Важно то, что он заперт тут, отрезан от всего мира, в полном одиночестве, не знает даже, который теперь час, и не может ничего предпринять, ни заняться делами, ни похлопотать об обеспечении своего будущего. Правда, Стеджер, вероятно, скоро придет навестить его. Это как-никак утешительно. Но все же, если вспомнить, кем он был раньше, какие перспективы открывались перед ним до пожара — и что стало с ним теперь! Он принялся разглядывать свои башмаки, свою одежду. Боже!.. Потом встал и начал ходить взад и вперед, но каждый его шаг, каждое движение гулом отдавались у него в ушах. Тогда он подошел к двери и стал смотреть сквозь толстые прутья, но ничего не увидел, кроме краешка дверей двух других камер, ничем не отличавшихся от его собственной. Усевшись, наконец, на свой единственный стул, он погрузился в раздумье, но, почувствовав усталость, решил все же испробовать грязную тюремную койку и растянулся на ней. Оказывается, она не так уж неудобна. И все же немного погодя он вскочил, сел на стул, опять начал мерить шагами камеру и снова сел. В такой тесноте не разгуляешься, подумал он. Нет, это невыносимо — словно ты заживо погребен! И подумать только, что теперь ему придется проводить здесь все время—день за днем, день за днем, пока...

Пока что?

Пока губернатор не помилует его, или он не отбудет своего срока, или не уйдут последние крохи его состояния... или...

Он думал, а время шло и шло. Было уже около пяти часов; когда, наконец, явился Стеджер, да и то лишь ненадолго. У него было много хлопот в связи с вызовом Каупервуда в ближайшие четверг, пятницу и понедельник по целому ряду исков, вчиненных его прежними клиентами. Но после ухода адвоката, когда надвинулась ночь и Каупервуд подрезал фитилек в своей крохотной керосиновой лампочке и напился крепкого чая со скверным хлебом, выпеченным из муки пополам с отрубями, который ему просунул сквозь окошко в двери "староста" (в присутствии следившего за порядком надзирателя). у него стало и вовсе скверно на душе. Вскоре после этого другой "староста", ни слова не говоря, резко захлопнул наружную дверь. В девять часов — Каупервуд это запомнил — где-то прозвонит большой колокол, и тогда он должен будет немедленно погасить свою коптилку, раздеться и лечь. За нарушение правил несомненно существовали наказания — уменьшенный паек, смирительная рубашка, может быть, и плети—откуда он мог знать, что именно... Он был подавлен, зол, утомлен. Позади осталась такая долгая и такая безуспешная борьба! Вымыв под раковиной толстую фаянсовую чашку и жестяную тарелку, Каупервуд сбросил с себя башмаки, все свое позорное одеяние, даже шершавые кальсоны, и устало растянулся на койке. В камере было отнюдь не тепло, и он старался согреться, завернувшись в одеяло, но тщетно. Холод был у него а душе.

Вход